— Ах, какое чудо, — проговорила она. — Хорошо, что мы выехали пораньше.
И они рука об руку двинулись в глубину сада, буквально кипевшего белой пеной цветов.
Прогуливающихся было немало, и Богдану с супругой несколько раз приходилось приветствовать знакомых – то генерального владыку объединения «Севзапникель» с женой и двумя вдумчивыми, вежливыми сыновьями, то одиноко любующегося оранжево-алыми облаками наставника Отдела этического надзора за местами отбытия наказаний средней тяжести, то плохо выбритого знаменитого писателя и культуролога, мрачно развалившегося на влажной скамейке с дымящейся американской сигаретой в одной руке и полупустой бутылкой элитного пива «Великая Ордусь» в другой…
У Медного Всадника народу, как всегда, было особенно много. И как всегда особенно неистово и шумно роились тут со своими фотоаппаратами-мыльницами гокэ – гости страны; так в последние десятилетия все чаще называли тех, кто по тем или иным причинам наведывался в Ордусь, скажем, из Европы, Америки или Австралии – чтобы не пользоваться хоть и вполне верным, но все же не вполне вежливым словом «варвары». Глобализация, как-никак; все люди – братья.
Фотоаппараты то и дело смачно плевались вспышками. Почему-то гости очень любили фотографироваться на фоне Святого Благоверного князя Александра. Памятник, что ни говори, был хорош – но Богдан подозревал, что дело не только в этом. Ощущался тут некий, как говорят по-французски, эпатаж. Уже четыре с лишним века закованный в древнерусские доспехи воитель на вздыбленном коне высился в названной его именем Северной столице, и могучий конь его, как и в те времена, когда о глобализации слыхом не слыхивали, неутомимо вдавливал копытом в карельский гранит змеюку с католической образиной, которую древний скульптор, специально вывезенный сюда из Лояна, для вящей образности наделил множеством явно видимых признаков конфессиональной принадлежности, вплоть до архиепископской тиары на узенькой гадючьей головке с торчащим из пасти жалом. Особенно рьяно фотографировались на фоне Всадника именно выходцы из католических стран – со своим невыносимо шумным смехом, с громкими развязными прибаутками, с неизменными попытками передразнить выражение лица то князя, то коня, то змеи… Богдан, как ни пытался, не мог их понять. Это уже не широта взглядов, а нравственное падение. Глумление над своей стариной. Да в каком-то смысле – и над чужой. Дескать, сколь глупы были предки, то ли дело мы, лишенные предрассудков!
Конечно, времена религиозных войн и напряжений прошли. Еще в Великой Ясе Чингизовой было сказано: «И постановил уважать все вероисповедания, не давая предпочтения ни одному. Это предписывается, как средство быть угодными Богу». Но относиться не всерьез, свысока к тому, из-за чего когда-то, пусть хоть и века назад, брат вставал на брата, было, с точки зрения Богдана, как-то не по-людски. При виде любых – своих ли, чужих – памятников, прославляющих насильственное торжество одной культуры над другой, Богдану всегда хотелось обнажить голову, преклонить колена и долго молиться об упокоении душ невинно убиенных. С той ли стороны, с другой… Все равно невинно.
Впрочем, Фирузе в таких случаях говорила, что он слишком серьезно ко всему относится. И когда Богдан, немедленно принимаясь горячиться, вопрошал: «Да как же можно к этому не серьезно…», мудрая Фирузе тут же цитировала ему вслух из двадцать второй главы глубоко чтимого ими обоими «Лунь юя»: «Учитель сказал: не пошутишь – и не весело».
Хоть супруги и шли неторопливо, на поляне перед Всадником, которого в последнее время все чаще называли не Медным, а Жасминовым из-за обилия тщательно взращиваемых и буйно цветущих вокруг него нежных и сказочно ароматных кустов, Богдан еще замедлил шаги. Сколько он ни бывал здесь – не уставал восхищаться искусством древнего лоянского виртуоза. Памятник действительно был хорош.
Да, разумеется, князь Александр вразумлял кнехтов ярла Биргера не здесь, а близ устья Ижоры. Но, покидая Новгород десятью годами позже, столицу он основал именно здесь – и здесь он маячил, вечно горяча своего коня.
А вот на крохотном насыпном островке посреди Чудского озера тот же скульптор изваял князя Александра пешим. Зато едва ли не в сто двадцать шагов ростом. Словно титаническая дозорная башня, князь высился над всей акваторией и побережьем знаменитого озера. Когда же в конце восьмидесятых некоторые газеты, подхватив модные европейские веяния, вдруг ни с того ни с сего начали кампанию по дискредитации древнего памятника (да в сущности, и не только памятника), и знаменитый в ту пору журналист и телекомментатор Эфраимсон ибн Хаттаб открыто стал заявлять, что единственным железным предметом на все озеро является этот самый памятник и что подводные древнеискатели, несмотря на многолетние систематические старания, так и не смогли обнаружить на дне ни единого следа металла, а следовательно, Ледового Побоища на самом деле вовсе не было, — местные жители отнеслись к этому, как к доброй шутке, и ответили на нее соответственно. Года два, наверное, не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не сбросил в озеро то старый таз, то отслуживший свое аккумулятор или масляный фильтр от плужного тягача, то еще что-нибудь однозначно железное – с тем, чтоб на дне появился наконец металл и болтуны унялись. Только вмешательство Малого отца чистоты окружающей среды из ближайшей буддийской общины положило этому конец. Но с тех пор окрестные деревенские огольцы – кто вплавь, кто на лодчонках – добирались по ночам до острова и назло клеветникам озорно писали на необъятных бронзовых подошвах князя четыре иероглифа: «Путин ваньсуй». Мальчишек, понятное дело, не мог унять уже никто.